Минувшее… Только правду… Любые выдуманные ужасы, наигранная скорбь, литературное кривлянье по отношению к тем дням были бы кощунством. Просто передать то, что еще сохранила память.
Лето 1941 года. Украина. Небольшой поселок у подножия огромного кургана. Выхожу на дорогу. За далью полей небо окрашено зловещим багрянцем. Гдето там война. Давно идут из Ленинграда тревожные письма. Отец настоятельно советует маме не возвращаться домой, а переехать в Новый Оскол, где снимает дачу семья его друга. По его мнению, война туда не дойдет. Когда мы были уже в Ленинграде, по радио сообщили о захвате Нового Оскола немцами. Судьба…
Поезд. Вагон переполнен. Люди бегут. Настроение тревожное. Если бы они знали, какой ад ждет их впереди! Мы в Ленинграде. Звоним. Дверь открывает тетка отца — Лиза. Смотрит на нас, как на воскресших покойников. Влетают дочери соседки, учительницы Марьи Гавриловны, которые до войны всегда ссорились с мамой. Бросаются ей на шею и громко рыдают.
Я смотрюсь в трюмо. Ну и чучело! Маленький, тонконогий, лопоухий. В драных коротких штанишках и маминой бобриковой жакетке — она сидит на мне, как пальто. Мама спрашивает об отце: «Где Павел?». Отвечают: «Его не взяли в армию изза плохого зрения. Он на оборонных работах».
Много ли я, семилетний мальчишка, «видел» войн? Карикатуры на японцев — раскосые человечки в фуражках с невероятными плюмажами, забавные сатирические песенки про белофиннов. Теперь — немцы. Время игр кончилось. По радио каждый день передавали о неслыханных зверствах оккупантов. Однажды ночью вспыхнуло новое зарево — горели Американские горы и Зоологический сад. Я оплакивал гибель слонихи — любил ее. Другие мои любимцы — обезьянки — спаслись все.
Когда взрывом сорвало дверцы клеток, они кинулись в помещение. Новый плакат, очень страшный. Серо-коричневая горилла тянется к границам Советского Союза через залитую кровью карту Европы. Плакат висел в витрине парфюмерного магазина на Среднем проспекте.
Мама закутывает меня в шерстяной платок поверх пальтишка. Идем на Петроградскую к тете Нине, чтобы договориться о топливе на зиму. Большой проспект. На заборе плакаты. Теперь они неярки и суровы. На грязно-коричневом фоне гора черепов. На ее вершине фигурка с усиками. В правой руке топор. Левая выкинута вперед.
«По черепам, наваленным горой, // Бандит — мясник шагает прямо в бездну. // Раздавим гадину волной железной! // Победный год наш — год сорок второй!».Не сорок второй, не сорок третий и даже не сорок четвертый, как мы убедились впоследствии… Осенью сорок первого я поступил в школу. Грустным был первый школьный день: ни цветов, ни приветствий. Ушиб ногу и не хожу на занятия. Все раны этой осенью заживают плохо. Пузыри, покрывшие мои руки, выделяют бесцветную жидкость. Холодный зимний день — окна замерзли. Мама дежурит на станции cкорой помощи, отец в охране Зоологического института. Вся библиотека отца в моем распоряжении.
Отец не жжет книги — скорее он расстался бы с жизнью. Снимаю с полки одну книгу за другой. Вот
«Гаргантюа и Пантагрюэль». Как они ели, эти обжоры! Дичь, котлеты, свиные паштеты…
Не могу! Есть хочу! Есть! На столике, где отец утром делил «сто двадцать пять блокадных грамм», остались крошки. Скатываю их пальцами и отправляю в рот. Теперь очередь за ножом — хлеб липнет к лезвию, оставляя на нем пленку. Сдираю ее ногтями. Позднее этот способ утолять голод с моей легкой руки получил в нашем семейном лексиконе название «хлебные остатки». Хлеб!
До войны около нашей парадной располагалась булочная. Каким восхитительным был запах свежей булки, несшийся оттуда. Теперь хлеб на вес золота. Помню, как я плакал, когда двое старших ребят отняли у меня мою порцию хлеба по дороге из школьной столовой. У нас в семье было правило: не есть весь паек, а большую часть относить маме.
И вот этот драгоценный хлеб у меня отняли. Теперь я понимаю, что ребята были голодные. Чуть не со слезами они просили меня:
«Толя, отдай! Потом можешь пожаловаться родителям, что Гена и Ефрейтор (прозвище) отняли у тебя хлеб». Отец не встает. Постоянные мысли о смерти. Мама устроила его в больницу Академии наук. Кровать отца в палате стоит рядом с кроватью народного артиста Республики Павла Захаровича Андреева. Русский богатырь, незабываемый Демон, Годунов, Шакловитый не пожелал покинуть город.
Сейчас две иссохшие тени — Павел Захарович и отец негромко беседуют, вспоминая старый Петербург. Мог ли я тогда знать, что через много лет пути наших семей вновь пересекутся и племянница знаменитого артиста станет моей женой? Солнечный зимний день. В комнате мерзость запустения. Сижу в кресле. На замерзших окнах мелькают ледяные искры. Голова кружится. Чтото вдавливает меня в кресло. Не могу больше…
Вечером, протягивая мне тарелку с чемто вроде серо-лиловых макарон, мама шепчет:
«Ешь, завтра в стационар». Вот он, стационар для дистрофиков. Опять более сильные ребята. Бьют… А всетаки стало легче. По выходе из больницы мама повела меня в столовую. Нам подали… щи! Пиршество завершили соевые сырники. Совсем хорошо! Летний вечер. Клубится пыль дороги. Пусть жарко. Пусть хочется есть. Зато мы несем в мешках репу — репу с нашего огорода. И снова пыль, и закатное солнце. Зной сжег лицо мамы. До войны оно было белым и румяным. В страшную зиму бледным и отечным. Сейчас оно бронзовое, как у индейца. Таким оно осталось и до сего дня — красивое лицо в рамке седых волос.
Мы с отцом ходим по залам Зоологического музея. Давно я не видел живых зверей — теперь к моим услугам их чучела. Приятно погладить пушистый мех, заглянуть в желтые блестящие глаза. Что это? В зеркальном стекле огромного шкафа — круглое отверстие. Напротив разбито окно, на полу рассыпаны перья. В чучело хищной птицы попал влетевший в окно осколок снаряда. Не спится. Мы с отцом укрылись одеялами и шубами. За окном гул обстрела.
— Папа, расскажи чтонибудь. — Что тебе рассказать? Разве об Атлантиде? Грохот заглушает слова отца. Звенят вылетевшие стекла. По комнате проносится волна холодного воздуха. Вбегает мама в белом халате под пальто — ее машина была на вызове в соседнем доме:
«Живы?». Отец не отвечает, стараясь заткнуть разбитые окна подушками. Вдруг он восклицает:
«Этого еще недоставало!». Осколки стекла запорошили банки с грибами. Атлантида… Страшной зимой сорок второго года отец, лежавший в изнеможении на кровати, позвал меня.
— Толя, я хочу тебе открыть одну тайну. А то умру, и ты не узнаешь. Он рассказал мне похожую на сказочный сон повесть о чудесной стране, о ее столице, построенной из белого, красного и черного камня, о храме Посейдона, бронзовых колесницах… Это определило впоследствии мой выбор профессии.
Желание найти древнейшую на Земле цивилизацию привело меня в востоковедение. Только не знаю, удастся ли мне когданибудь выполнить завет отца — раскрыть древнюю тайну… Блокада снята. За стеной слышу голоса брата отца дяди Глеба и соседа — полковника дяди Миши Беленко.
Солдаты вернулись домой. Все как будто попрежнему. Только хлеб уже не отдает свежестью, как до войны. И на кухне нет вкусных запахов. На улицах людно. Быстро иду по 5й линии Васильевского острова.
А вот и моя блокадная школа. Захожу во двор. Все, как прежде. За красными кирпичными корпусами готический шпиль протестантской кирхи. Василеостровское средневековье…
Что за маленькая фигурка жмется в углу? Да ведь это я, голодный мальчик в рваной шубейке, ждущий маму! Чтото теплое приваливается к ноге. Моя собака глядит мне в лицо большими встревоженными глазами:
«Что с тобой?». Неразорвавшийся снаряд… Он навсегда в моем сердце.
Поэт-блокадник Юрий Воронов так сказал о неразорвавшемся снаряде — памяти блокады:
…Он может никогда
не разорваться.
О нем на время можно позабыть.
Но он в тебе. И нет для
ленинградцев
Саперов, чтоб снаряд тот
разрядить.
Нет, не прав тот, кто советует: никогда не возвращайся
в прежние места. Пока я жив, я буду приходить сюда.
Я не могу уйти от блокады: в моей душе неразорвавшийся снаряд…
—
Садись, дед! — модный молодой человек уступает
мне место в автобусе.
Сажусь: спасибо, дорогой! Гляжу в окно. Мой город, город блокады, обстрелов, голода, город Пискаревского кладбища. Да, теперь я дед: толстый, седой, сутулый. Война сожрала не только детство, но и юность — на ней тоже лежала зловещая тень. Кто вернет мне ушедшие годы? Впрочем, не надо.
Жив блокадник!